Евгений Гинтер: «Научатся ли редактировать геном безошибочно? Я думаю, что да»

Академик Евгений Константинович Гинтер, научный руководитель Медико-генетического научного центра имени академика Н.П. Бочкова, пришел в науку не совсем обычным путем — из врачей-лечебников. Врачами были и его родители. Но увлекла генетика — наука опальная, запрещенная на тот момент, когда Евгений Константинович учился. Разговор о том, как удавалось познавать тонкости этой науки, как появилась и развивалась медицинская генетика.

Фото:
Андрей Афанасьев

Фронтовое детство

Я родился 12 января 1940 года в городе Ленинабад в Таджикистане, сейчас это Худжанд. Мои родители — врачи, и после того, как они окончили Кубанский медицинский институт, их направили работать в Таджикистан. По-моему, в начале 1941-го года мама вернулась в Краснодар, где жила ее мама, моя бабушка. В это время началась война, и родители ушли воевать. Меня мама забрала с собой, так что раннее детство я провел в эвакогоспитале. Я вместе с ней колесил по южной части России до тех пор, пока не освободили Краснодар. Бабушка ездила вместе с нами.

Я мало что помню с тех времен — совсем был маленький. Память сохранила что-то из рассказов: страшные истории, как поезд неоднократно бомбили, все должны были из поезда выбежать, а бабушка не выбегала: она меня накрывала всем, чем можно — матрасами, одеялами, ложилась сверху сама. Так меня защищала. Потом, когда Краснодар освободили, бабушка со мной вернулась в Краснодар, а мама оставалась на фронте до конца войны, вернулась в 1945-м.

Мной занималась в основном бабушка Софья Антоновна и моя любимая тетка Нина Ивановна. Они меня, наверное, очень баловали. Никаких неприятных ощущений я не испытывал — впервые стал их испытывать, когда вернулась мама. Она была строгая. Помню ее офицерский ремень на своем теле. Я бежал к бабушке, она говорила: «Зоя!», и мама успокаивалась. У мамы было много братьев и сестер, и бабушка была непререкаемым авторитетом для всех. Ее все очень любили. Когда бабушка умерла, я был в десятом классе, и мне казалось, что мама может сойти с ума. Она проводила много времени на кладбище, лежала на могиле. Жуткое дело было.

С отцом была странная история: похоже, мама еще до начала войны думала, что они разведутся — во всяком случае, они воевали в разных местах. Мама вернулась с фронта с моим отчимом. Я не знаю, как отец реагировал, поскольку я его почти не видел. У него сложилась своя семья. Отчим у меня был совершенно замечательный человек. Тоже врач, терапевт. Он был сначала заместителем главврача краевой больницы, потом главным врачом первой горбольницы в Краснодаре. Он мечтал, чтобы я поступал в МГТУ имени Баумана — у него было впечатление, что это лучшее учебное заведение в стране, но, к сожалению, я не послушался его и пошел в Медицинский институт. Почему к сожалению? Потому что его вообще-то нужно было слушаться — его советы, как правило, были очень правильными. Поэтому, думаю, то, что я не послушал его, может, было и неправильно. Но так или иначе, я решил, что буду поступать в Медицинский институт имени Красной армии в Краснодаре, и никогда об этом не пожалел.

Фаги

В институте мне нравилось. На первом курсе я полюбил анатомию, рисовал из анатомических атласов. Учился неплохо, собирался стать врачом-лечебником. Но жизнь, что называется, сложилась иначе. На первом курсе я пошел на кружок биологии. Тогда впервые начали обсуждать проблемы генетики, и я все не мог понять, как так — нет наследуемости, но потомки похожи на родителей. Не помню, как мне это объясняли, но первые вопросы о генетике возникли именно тогда.

Где-то с третьего курса у нас образовалась небольшая группа, три человека, и мы стали работать на кафедре микробиологии. Сначала была простая работа, которую нам поручали делать, потом задачи начали усложняться. Заведующим кафедрой был Александр Иванович Коротяев. Он занимался механизмом действия антибиотиков, пытался изучать их влияние на метаболизм микробов. До сих пор поддерживаю отношения с этими ребятами — Женей Сиволодским, который стал заведовать кафедрой микробиологии в Военно-медицинской академии в Питере, и Эммой Карасевой — она стала заведовать кафедрой микробиологии в Кубанском университете. Мы с ними начали делать первые опыты на фагах. Фаг — относительно простой организм, где есть ДНК и белковая оболочка. И тут нам пришла в голову интересная идея.

Идея заключалась в том, что если антибиотики правда прерывают какой-то метаболизм — скажем, белковый или метаболизм ДНК, то, если мы добавляем его в разное время от момента инфекции, можно понять, какой метаболизм нарушается. Относительно простая идея. Стали работать с фагом, которым пытались лечить дизентерию, потому что он съедает дизентерийные бактерии. К концу шестого курса мы опубликовали две статьи в журнале «Антибиотики» по поводу того, что с фагом происходит при воздействии антибиотиком в разное время от момента инфекции. Это были наши первые научные статьи.

Аспирантура

Подошло время окончания института, и практически всех ребят с нашего курса забирали в армию. В это время появляется объявление, что можно поступить в аспирантуру в Институт медицинской радиологии, который располагался в Обнинске. Там были разные места, в том числе место по генетике, и я решил попробовать. Я думал, что, занимаясь фагом, занимаюсь чем-то близким, и можно будет продолжить. Ученый совет дал мне рекомендации для поступления, я направил туда документы.

Я собрался в Обнинск, а попал в Москву: оказалось, что в Обнинске в это время ничего не было по генетике вообще, там только собирались что-то создать, и если я хочу заниматься генетикой, то нужно это делать в Москве. Экзамен по генетике у меня принимали разные люди, в том числе Александра Алексеевна Прокофьева-Бельговская и Борис Владимирович Конюхов. Он предложил мне пойти к нему в аспирантуру в Институт экспериментальной биологии.

История иногда делает необычные повороты, потому что Институт медицинской генетики потом возник именно на базе Института экспериментальной биологии. Там учился в аспирантуре у профессора Льва Давидовича Лиознера Николай Павлович Бочков. Многие другие люди работали там — Александр Федорович Захаров, будущий замдиректора Института медицинской генетики, тоже начинал свою деятельность с Института экспериментальной биологии. В этом институте была лаборатория генетики развития, созданная года за два до того, как я поступил в аспирантуру. Ее возглавлял как раз Борис Владимирович Конюхов. Он в то время был еще кандидатом наук, не так давно окончившим кафедру эмбриологии Московского университета.

Я пришел к нему, но оказалось, что фагами я заниматься у него не могу. Я поначалу расстроился. Сам он занимался генетикой развития мыши. У них были разные наследственные болезни, похожие на те, что есть у человека, поэтому думали, что, изучая, как развиваются наследственные заболевания у мышей, можно понять, как это происходит у человека.

На самом деле это не совсем так. Есть мутации мыши, которые точно повторяют мутации человека, по клиническим проявлениям они практически не отличаются. А многие отличаются. И вообще нет таких организмов, которые могли бы полностью повторить человека. Например, обезьяна, про которую говорят, что она лабораторный двойник человека, — это тоже не совсем так. В конце концов, основной биологической единицей является вид, и каждый из них отличается своими особенностями. Но есть и что-то общее: они все происходят от общего предка.


Кости мыши на бумаге

Некоторые время я расстраивался, что надо работать с мышами. Начинал свою деятельность в основном в библиотеке, поскольку не знал ничего из того, что мне предстояло делать. Борис Владимирович предложил мне тему, она звучит и сейчас необычно — попробовать поработать с культурой органа. У нас в то время никто в стране не занимался культурой органа, это было новое дело. Я походил в Ленинскую библиотеку, почитал литературу. Речь шла о том, что я буду пытаться изучать, как развивается нарушение скелета у мышей с мутацией, которая называется брахиподизм — это короткие конечности. Для этого я буду пытаться выращивать зачатки костей in vitro. Это и есть культура органов. На мышах этого никто не делал, но делали на куриных эмбрионах, поэтому я примерно знал, что и как надо делать. Там была довольно сложная для меня техника: нужно было придумать, как все это реализовать.

У нас был виварий с мышами разных линий: нормальная и мутантные линии. В основном в лаборатории развивалась генетика развития глаза и генетика развития скелета. Даже в основном глаза, скелетом долгое время я занимался только один. Технологию я прочитал, стал пытаться что-то сделать. А речь шла о культивировании на часовом стекле. Это не настоящее часовое стекло, а стекло с небольшим углублением, в которое наливается специальная среда — к тому времени у нас уже стали производить эти среды. Затем добавляешь туда экстракт из куриных эмбрионов. Поэтому мне нужны были оплодотворенные куриные яйца — я ждал, когда наступит определенный срок, из этих эмбрионов готовил кашу, которую надо было добавлять в среду.

Все это нужно было культивировать в более-менее стерильных условиях, поэтому мне построили бокс в одной из комнат лабораторий Бориса Владимировича. В этом боксе все облучалось ультрафиолетом, я каждый день все там обрабатывал дезинфицирующими средствами, чтобы микробов не было. Надо было работать под микроскопом, а точнее, под бинокулярной лупой, которая увеличивает в несколько десятков раз, но не больше. С микроскопом работать неудобно: он сильно увеличивает, мне такого увеличения было не надо. Микроскоп понадобился, когда я стал измерять размеры зачатков костей до и после культивирования. Из зачатков я готовил окрашенные гистологические срезы, которые изучал морфологически и зарисовывал срезы каждого зачатка с помощью специальных приспособлений, чтобы определять их сравнительные размеры.

Все, казалось бы, очень просто: я получаю эмбрион мыши на определенном сроке развития, выделяю из него конечности, а из них – зачатки отдельных костей. Они выделялись с трудом, но я это пытался делать, даже когда это еще не хрящевой зачаток, а мезенхимный. Совсем мягкая ткань, есть уплотнение, но выделить его очень трудно.

С этими мезенхимными зачатками, если честно, у меня ничего не получилось. Начиная с того времени, когда появляется первый хрящевой зачаток, его можно выделить в виде отдельной кости — у меня это были разные кости, в основном задних конечностей, но потом и с передними стал работать. Короче, выделяешь зачатки этих костей, помещаешь их на подложку, которая потом должна плавать в том растворе, который окутывает зачатки. Это была целая история: подложка маленькая, бумажка в полсантиметра — это была рисовая бумага японского происхождения.

Сначала я не мог найти подходящей бумаги. Сходил в Институт бумаги — был такой в Москве недалеко от ГУМа. Посоветовался с ними, они сказали, что больше всего это похоже на туалетную бумагу. Самое главное, чтобы там не было клея, потому что он может быть токсичным для этих зачатков. Мы с ними выбирали, в конце концов, остановились на каком-то сорте.

А через полгода, как я поступил в аспирантуру, Борис Владимирович уехал в Америку на стажировку, работал в Джексоновской лаборатории. Это была самая большая лаборатория, которая разводила мышей, и там было все, что в мире связано с мышами. Ее производительность была невероятная: когда нужно было проверить эффективность радиации и оценить минимальную дозу, которая может вызывать повреждения, по-моему, в этой лаборатории было произведено в течение нескольких лет около миллиона мышей. Там все было налажено потрясающе. Борис Владимирович там работал полгода, а я полгода без него пытался найти бумагу.

Потом он приехал и сказал, что надо попробовать написать в фирму, которая делает бумагу, попросить у них, чтобы они дали спецификацию этой бумаги. Мы написали – по-моему, это была английская фирма. Вместо того чтобы прислать мне спецификацию, они прислали несколько блокнотиков этой бумаги. Мне ее хватило практически до конца аспирантуры. Бумагу нужно было специальным образом обрабатывать силиконом, чтобы она плавала и вместе с тем чтобы была пористой, потому что зачаток лежит на поверхности, и надо, чтобы жидкость, которая находится под ним, в конце концов его покрыла. Эта бумага всем нашим требованиям отвечала.


«Нужно переходить на современную генетику»

За годы учебы в аспирантуре я привык к своим мышам, привязался к ним. Расставаться с ними было жалко. Уже не представлял, как буду без них. В общем, я эту работу сделал. Я поступил в 1962 году, а это был уже 1965 год, когда началось антилысенковское движение, и оно стало довольно заметным. У нас директором института был Иван Николаевич Майский, а научным руководителем — академик Николай Николаевич Жуков-Вережников. Он был условно лысенковец. В институте у нас проходили философские семинары, где нам объясняли, что Лысенко прав, а все остальные — нет.

Мне это было не очень интересно. С одной стороны, идеология идеологией, а с другой стороны, Бориса Владимировича ведь послал в Америку именно Жуков-Вережников. И не только Бориса Владимировича: он начал рассылать за рубеж обучаться генетике еще целый ряд людей.

Борис Владимирович с сотрудниками занимался мутантными линиями мышей, пытаясь понять, где и когда действует мутантный ген. И в моей работе надо было понять, где и когда действует ген брахиподизма. Торможение роста костей у мутантных мышей, по сравнению с нормальными, происходило на 13-е сутки развития и продолжалось относительно коротко, всего два дня. После этого кость не могла догнать по своим размерам кость нормального животного.

У меня появлялась масса предположений, большинство из которых я до конца так и не довел. Есть такое понятие — автономное и неавтономное действие генов. Автономное — когда ген проявляется в клетке, и этим все заканчивается, никуда наружу его продукты не поступают. А неавтономное — когда его продукты поступают наружу, как, например, проявление гена фенилкетонурии у человека. У меня возникло впечатление, что проявление гена брахиподизма не совсем автономное, но это я не довел до конца. Я и сейчас не знаю ответа на этот вопрос.

Но когда начинает действовать ген и как долго он действует, было понятно, по крайней мере, фенотипически с зачатками костей мутантных мышей.

По результатам своей учебы в аспирантуре я написал диссертацию. А в 1965-м, когда началось движение против Лысенко, институт посетила высокая проверяющая комиссия. Тогда я впервые увидел Владимира Павловича Эфроимсона. Когда проходило заседание, на котором комиссия отчитывалась о своей работе, академик Владимир Дмитриевич Тимаков сказал Н.Н. Жукову-Вережникову, называя его по имени: «Кончайте всю эту историю, нужно переходить на современную генетику».

Через некоторое время Борис Владимирович получил на рецензию книжку Эфроимсона «Введение в медицинскую генетику». Я ее тоже читал. Она на меня произвела не очень сильно впечатление, потому что это не то, чем я занимался: там была в основном иммунология, иммуногенетика. Но в то же время, когда я поступал в аспирантуру, учебников по генетике практически не было. Я по Николаю Петровичу Дубинину в основном готовился.

В Обнинск

В 1965 году у меня закончилась аспирантура, но до того, как она закончилась, в Обнинске появился научный руководитель отдела радиационной биологии — Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский. Он прислал своего сотрудника Николая Павловича Бочкова, чтобы он посмотрел, что я собой представляю и стоит ли меня брать. Тогда я и познакомился с Николаем Павловичем — рассказал ему, что я делал, что собираюсь делать. Судя по всему, впечатление я произвел неплохое, потому что Николай Павлович сказал, что брать меня можно.

Бочков не был простым человеком. Работоспособность у него была невероятная — он свою докторскую написал в электричке между Москвой и областью. А ездить приходилось много.

Я поехал в Обнинск представляться. Тогда я познакомился с Николаем Владимировичем Тимофеевым-Ресовским и его сотрудниками — он руководил большим отделом, человек 90. В этом отделе было несколько лабораторией, причем они занимались совершенно разными вещами. Одна из лабораторией занималась биогеоценологией, другая — иммунологией. Третья, которой руководил Жорес Александрович Медведев, занималась радиационной биохимией. Четвертая — лаборатория радиобиологии, ею руководил Владимир Иванович Карагодин, пятая, которой руководил Николай Павлович Бочков — радиационной цитогенетики, и шестая, самого Николая Владимировича — экспериментальной радиационной генетики. Я поступил к нему в лабораторию младшим научным сотрудником. В 1965 году я переехал из общежития в Москве в общежитие в Обнинске.

Семьи у меня еще не было, поэтому я себя чувствовал свободным. В Москве у меня были родственники — сестра моей мамы Ольга Ивановна. Так случилось, что их дом в Москве разбомбили в один из первых дней войны. Он был где-то на Хорошевке. У нее было две дочери — Алла и Ирина. И муж Василий Иванович, который в это время ушел в армию, прошел весь путь от Москвы до Берлина. Тетя Оля решила после того, как дом разбомбили, что поедет в Краснодар к маме. И вот она переезжает в Краснодар, а туда вскоре входят немцы — так тетя Оля с девочками оказалась в оккупации. Бабушки в это время там не было, она была со мной в эвакогоспитале.

У бабушки было много дочерей и два сына, Александр Иванович и Иван Иванович. Александр Иванович состоял в штабе Блюхера, он закончил Кремлевскую школу курсантов, и когда самого Блюхера забрали, то Александра Ивановича забрали вместе с ним. После войны вся родня прилагала массу усилий, но никаких сведений о нем получить не могли, исчез, и все. Наконец, на одно из писем дяди Вани было отвечено, что он расстрелян в таком-то году, а теперь реабилитирован.

После войны тетя Оля из Краснодара вернулась в Москву, где они получили двухкомнатную квартиру в подвале на 5-й Тверской-Ямской. Вся родня, когда приезжала, останавливалась там, и я в том числе. Это была удивительная семья, такой доброты людей трудно представить. Алла работала в Архитектурном институте, а Ириша закончила кафедру Белозерского в МГУ, потом работала доцентом на кафедре у академика Красильникова, занималась биохимией актиномицетов, продуцентами антибиотиков, потом — продуцентами аминокислот, которые в пищевой промышленности широко используется. На этой кафедре всю жизнь и провела.

Первую половину 1966 года я ездил в Москву, останавливался у своих (они в это время уже получили новую квартиру в Новых Черемушках) и продолжал работать с мышами. В том же году на Ученом совете в РАМН я защитил кандидатскую диссертацию. К тому времени у меня с Борисом Владимировичем Конюховым было опубликовано несколько статей, в том числе первом номере журнала «Генетика».

Дрозофила

В Обнинске, когда начал работать у Николая Владимировича, понял, что с мышами работать больше не буду, хотя виварий там был. Он меня спросил, что меня интересует, я сказал — генетика развития: не могу понять, что там происходит. Он сказал: какая разница — мыши, дрозофилы? Занимайся дрозофилой. Опять пришлось сменить объект.

В это время любимому ученику Николая Владимировича, старшему научному сотруднику лаборатории радиационной генетики Владимиру Ильичу Иванову случайно удалось получить одну мутантную муху, и это была муха с гомеозисной мутацией. Гомеозис — это такая штука, когда происходит замещение одной сегментарной структуры на другую. Например, антенна или глаз превращаются в ногу. 

Гомеозисная мутация у дрозофилы, приводящая к появлению конечностей на месте антенн. Credit: wikimedia.org

В общем, когда мы с Николаем Владимировичем обсуждали, что я буду делать, я подумал: может быть, генетика развития дрозофилы и гомеозисные мутации — это то, что мне было бы интересно. Он одобрил. Так что я стал заниматься этими мутациями и неким подобием экспериментальной эмбриологии, только насекомых.

Дрозофила — насекомое с полным циклом превращения, у нее личинка проходит три стадии, превращается в куколку, из куколки вылетает взрослая муха. Из того, что было в личинке, почти ничего не остается, но у нее есть имагинальные диски, кроме всех органов, которые личинке положены. Из этих дисков развиваются и поверхностные, и внутренние органы мухи.

И я все это наблюдал воочию. Трудно наблюдать, как происходит превращение и как образуется взрослая муха, а что касается личинок, то я с ними работал, из личинок разного возраста доставал имагинальные диски, пытался их культивировать. Общая идея заключалась в том, что, трансплантируя диски разного возраста в окукливающуюся личинку, можно понять, насколько ее клетки готовы к дифференцировке. Это была моя основная работа. Но поскольку лаборатория называлась «экспериментальной радиационной генетики», радиационные исследования должны были присутствовать.

В 1967 году у нас началось сотрудничество с ГДР, и немцы приезжали к нам, был подписан договор о сотрудничестве с дрезденским Центральным институтом ядерных исследований. Николай Владимирович считал, что у нас плохо налажена дозиметрия, а там налажена значительно лучше. Особенно, что касается нейтронов — трудно было оценивать дозовые характеристики нейтронного излучения, а немцы это делали лучше нас. В 1967 году я поехал на три месяца в Центральный институт ядерных исследований ГДР, облучал там дрозофилу, смотрел, сколько и какие мутации возникают в результате облучения.

Стажировка в ГДР

Для меня Германия стала первой зарубежной страной, в которой я побывал. Я жил в пансионе фрау Бельман недалеко от Голубого моста через Эльбу — самого известного в Дрездене места. А наверху, на горе располагались наши военные, поэтому иногда, чтобы к родине немного прикоснуться, я туда в ресторан отправлялся на канатной дороге, поесть и послушать русскую речь.

Что касается моих экспериментов, основное, что нужно было делать, это готовить неоплодотворенных самок, которые потом скрещивались с облученными самцами. Чтобы приготовить самок, нужно было их достаточное количество набрать. Чтобы достаточное количество набрать, нужно было из пробирок, где мухи выращивались, каждые четыре часа потомство собирать, иначе они оплодотворялись. Поэтому я с собой таскал многочисленные ящики с пробирками, в которых выращивались мухи. Из Дрездена в институт, расположенный в нескольких километрах от города, ездил на специальном служебном автобусе. В институте был строгий пропускной режим.

В Институте ядерных исследований я впервые побывал на реакторе — оказалось, что мыться в пансионе было негде, поэтому я ходил в душ в здание, где располагался этот реактор. Каждый вечер я увозил ящики с мухами в свой пансион, где чувствовал себя спокойно, мог в любое время ночи к своим подопечным прийти, никто мне не мешал. Оказалось, что в экспериментах, когда я начал повышать дозы, особенно нейтронов, я не мог получить большое потомство. Это меня ужасно расстраивало. Как же: я не могу закончить эксперимент, потому что у меня мало особей! Потом стало понятно, что при повышении дозы облучения потомство облученных мух сокращается.

В конце концов за эти три месяца я все-таки добился, что у меня получились результаты достаточно объемные, чтобы их можно было посмотреть и проанализировать. С этими результатами приехал в Обнинск.

Дед

Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский считается одним из основателей радиационной генетики в мире. Когда он создавал радиационную генетику на дрозофиле, у него тоже были проблемы с оценкой дозы. В это время он работал в Германии, в Институте Кайзера Вильгельма в Берлин-Бухе. Рентгеном Николай Владимирович облучал мух в Германии, а нейтронами — у Нильса Бора в Копенгагене: ездил туда на семинары и заодно облучал мух. У него получилось, что гамма или рентгеновское излучение эффективнее, чем нейтроны. У меня получилось наоборот. Но и в других исследованиях в мире тоже получалось наоборот. Похоже, что у Николая Владимировича где-то вкралась ошибка.

Но когда я ему стал говорить об этом, он сказал, что я ничего не понимаю—– не в том же дело, какие лучи эффективнее, главное, что они вызывают мутации.

Николая Владимировича в лаборатории мы называли Дедом. Его жену Елену Александровну — баба Лёля. К ним можно было прийти в любое время дня и ночи, и тебя там могли накормить и напоить кофе. Про Николая Владимировича, наверное, все слышали, что до конца войны он работал в Германии, в Берлин-Бухе, в СССР не вернулся, хотя требовали, чтобы он это сделал, но Н.К. Кольцов, наш выдающийся биолог, ему написал, чтобы он не возвращался из-за начавшихся репрессий. Вроде бы ему не продлили советское гражданство в нашем посольстве, поэтому он жил со старым паспортом, когда началась война. Война его особенно не доставала – у него в лаборатории даже работали военнопленные. Старший сын Тимофеевых-Ресовский участвовал в антигитлеровском заговоре, был схвачен гестапо и, скорее всего, убит.

В общем, Николай Владимирович до 1945 года там работал, а когда наши пришли, будущий академик рентгенолог Георгий Артемьевич Зедгенидзе, который занимался переправкой оборудования этого учреждения в СССР, познакомился с Николаем Владимировичем. В 1964 году он взял его на работу в Институт медицинской радиологии. Но первый секретарь калужского обкома (Обнинск — это Калужская область) был инвалидом войны, у него ноги не было, и он считал, что Николай Владимирович — враг народа. Он требовал, чтобы его убрали из института. Г.А. Зедгенидзе его долго не убирал. В конце концов все-таки заставили Николая Владимировича уйти на пенсию, а после этого убрали и Г.А. Зедгенидзе как директора института. Елена Александровна ушла из Института вместе с Николаем Владимировичем. Это был 1970 год.

Я тоже вскоре уехал из Обнинска вместе с Владимиром Ильичом Ивановым. Нас пригласил перейти в свой институт Николай Павлович Бочков, который к тому времени перебирался в Москву. В АМН СССР ему предложили создать Институт медицинской генетики, чем он успешно и занимался. Формально институт был создан в 1969 году на базе Института экспериментальной биологии, в котором я учился в аспирантуре. Н.П. Бочков предложил нам, чтобы мы перешли к нему, чтобы «учить генетике народ». «Может, вы наладите дрозофилиный практикум», — так он сказал. Дрозофилиный практикум был организован в Институте биофизики, в лаборатории радиационной генетики, которой руководил академик Н.П. Дубинин. Там надо было скрещивать дрозофил, смотреть моногенное наследование, дигенное наследование, кроссинговер. То же самое нам Н.П. Бочков предложил сделать в Институте медицинской генетики, естественно, помимо своей основной работы.

Заведующий лабораторией

Первые несколько лет работы в Институте медицинской генетики я продолжал заниматься дрозофилой. А году в 1975-м я опять сменил объект и начал заниматься генетикой человека. В институте стали возникать проблемы с заведованием — Николай Павлович Бочков, когда был не очень доволен работой лабораторий, вызывал заведующего и предлагал ему поискать другое место работы. Такой был требовательный человек.

И вот в 1975 году Николай Павлович меня вызвал и говорит: «Ты же по образованию врач? Хочу, чтобы ты возглавил лабораторию генетики наследственных болезней».

Эта лаборатория была создана на базе нескольких лабораторий. В это время от нас ушли завлабораторией генетики нервно-психических заболеваний профессор К.Н. Назаров, завлабораторией генетики наследственных болезней Ю.Н. Токарев, еще кто-то. Три заведующих ушли в другие институты. Из этих трех лабораторий Н.П. Бочков решил сделать одну и поставить меня заведующим в новой лаборатории.

Для меня это было довольно неожиданно. К тому времени я написал свою докторскую диссертацию про мух, но еще не защитил ее. Защита состоялась в 1976 году. В качестве оппонентов у меня были Борис Владимирович Конюхов и Александра Алексеевна Прокофьева-Бельговская. К тому времени у меня было опубликовано более 25 статей, в основном в журнале «Генетика», и под моим неформальным руководством были защищены три кандидатские диссертации.

Я сказал Николаю Павловичу Бочкову: хорошо, попробую. Стал заведовать лабораторией, которая представляла собой некий конгломерат сотрудников, занимавшихся самыми разными вещами. Надо было как-то формулировать задачи этой лаборатории. Мы собрались все вместе и обсудили ситуацию. Я сказал, что хотел бы заниматься геногеографией, смотреть наследственные болезни человека в разных популяциях, разного происхождения. Короче, поменять генетику развития на популяционную генетику.

На меня произвели большое впечатление работы Виктора Маккьюсика, самого известного в то время медицинского генетика в мире. У амишей Ветхого Завета, религиозной секты, переселившейся из-за гонений из Европы в США и проживающих в нескольких штатах — это изолированные популяции со своеобразным архаичным стилем жизни, — Маккьюсик нашел и подробно описал много наследственных заболеваний, преимущественно аутосомно-рецессивных, часть из которых была им выявлена впервые. Еще больше мне понравились работы по изучению наследственных болезней в Финляндии, которые были суммированы в большой статье Неванлинны (Нarri Nevanlinna), известного финского гематолога и популяционного генетика, главного, насколько я помню, в службе переливания крови в Финляндии. Я решил попробовать сделать нечто подобное в наших популяциях.

Открытие Томского филиала Института медицинской генетики АМН СССР. Второй слева — В.П. Пузырев, далее Н.П. Кулешов, С.И. Козлова, Е.К. Гинтер

Геногеография

Я посмотрел на тех сотрудников, которые у меня работали, кто что мог делать, и понял, что наиболее продвинутой была группа популяционной генетики человека Анатолия Арсеньевича Ревазова. Р.Ф. Гарькавцева и Е.Н. Сотникова занимались гемоглобинопатиями. В Душанбе, где Н.П. Бочков проводил экспедицию, он познакомился с Раисой Федоровной Гарькавцевой, которая занималась наследственными гемоглобинопатиями, это была проблема для Таджикистана. Бочков предложил ей переехать в Москву и продолжить там свои исследования. Мне показалось, что то, что она делала, интересно. Только она работала с бета-талассемией как клиницист, а мне показалось, что она может и что-то интересное сделать с точки зрения популяционной генетики.

«Популяционисты» у меня были совершенно классные — А.А. Ревазов и В.П. Пасеков — чистый математик. Они придумали полевой метод изучения популяции с помощью составления общей родословной на всю популяцию. Это был абсолютно оригинальный метод, мне он показался очень продвинутым. Кроме этого, они определяли частоты генетических маркеров в популяциях. Это были группы крови, а в то время других генетических маркеров генетической структуры популяции и не было.

В качестве генетических маркеров использовали еще самые разные признаки, которые, как потом выяснилось, не являются простыми, в том смысле, что они все наследуются сложно. Скажем, мочка уха. Считалось, что если она прирощена, то это доминантное наследование, а если нет — то рецессивное. И целый ряд других таких же признаков, которые можно было бы использовать, включая дерматоглифику.

Первые экспедиции еще до меня сделали на север, в Архангельскую область, потом в Вологодскую. Потом В.П. Пасеков от нас ушел в Математический институт имени В.А. Стеклова. Замечательная голова! С математиками я в первый раз познакомился, еще когда работал у Николая Владимировича: у него в лаборатории работал Ю.М.Свирежев, который был тоже чистым математиком, и он занимался созданием моделей в популяционной генетике.

Коллектив лаборатории популяционной генетики, 80-е гг. XX в.

«Какой инбридинг, такие и болячки»

Когда я выбирал свою тему и думал, что буду заниматься геногеографией, я захотел обсудить это с Николаем Владимировичем Тимофеевым-Ресовским. Он сказал: «Да, ничего, кроме инбридинга, в человеческих популяциях не важно. Какой инбридинг, такие и болячки». Это правда. Абсолютно верное суждение. Это — одна из основных характеристик популяции человека, из наиболее надежных, позволяющих предполагать, как много должно быть разных мутантных генов в такой популяции.

И вот такая лаборатория в Институте медицинской генетики была создана. Первые экспедиции у нас были в Узбекистан, куда Николай Павлович Бочков со своими сотрудниками ездил еще до нас. Мне показалось, что они не очень хорошо организовали работу. Я придумал схему, как сделать эту работу системной. Конечно, в основе должна быть некая форма, анкета, определены субъекты, с которыми нужно контактировать, чтобы выяснить интересующие нас вопросы. Я составил анкету на двух страницах, где перечислялись симптомы или иногда просто заболевания. Она была абсолютно доступной для понимания любого медицинского работника, начиная с фельдшеров. Речь шла о более-менее очевидных симптомах заболеваний. Да и обычным людям это было понятно. Она стала основным нашим инструментом.

А дальше возник вопрос: какого размера популяции мы будем таким образом исследовать? Мы подумали — район. Первая наша поездка — в Самаркандскую область, в Ургутский район. Я собрал совет в этом районе, на который приглашались все фельдшера и доктора. Рассказывал им, что мы собираемся делать и с какой формой им надо поработать. Они же знают своих людей на участках, там редко бывает больше тысячи человек. Фельдшера вообще каждого знают. Поэтому они должны знать, есть ли у них больные с теми или иными признаками. Мы им раздавали анкеты, чтобы они их заполняли. Это была первая попытка, и мне она показалась удачной.

Потом мы распространили этот опыт на все наши последующие популяционные исследования. Это был поиск разнообразной наследственной патологии. Кожная, скелетная, глазная, которая не очень заметна, но если человек плохо видит, то фельдшер это замечает. Это и неврология, и психиатрия, потому что мы указывали умственную отсталость как один из признаков. Такую работу мы начали с Ургутского района, и впервые выяснилось, что таким образом можно понять, какие болезни есть и сколько их.

Конечно, мы понимали, что в действительности не все так просто: один фельдшер расскажет, другой — нет. Выяснилось, что это не редкость, когда больные что-то о себе скрывают, фельдшеру не говорят или требуют от него, чтобы он никому не говорил. А в Среднюю Азию мы поехали, потому что было известно, что там часто встречаются кровнородственные браки. Они повышают инбридинг, о чем говорил Николай Владимирович. А инбридинг повышает риск появления рецессивных заболеваний у человека, такая вот популяционно-генетическая закономерность.

Редкие диагнозы

Первое впечатление было, что мы выявляем в основном рецессивные заболевания. Доминантных заболеваний практически не было. После многих лет работы в Средней Азии — в Узбекистане, в Туркмении, где больше всего мы провели времени, в Таджикистане, — картина выглядела именно так. Это повторялось из раза в раз. Заболевания самые разные, некоторые из них практически не были описаны в стране ни разу. И проблема диагностики редкой наследственной патологии стояла довольно остро.

Как ее решать? Сначала со мной ездила группа докторов, которые были сотрудниками не только моей лаборатории, но и других учреждений. Для изучения скелетной патологии я пригласил сотрудников из ЦИТО, глазной патологии — из Офтальмологического института Гельмгольца. С некоторыми из них я в течение многих лет ездил. Они находили то, что, работая у себя в институте на протяжении многих лет, практически не видели. Например, синдром ван Кревельда, когда отсутствует ключица, в первый раз мои ортопеды увидели именно в Средней Азии. Сразу двое в одной семье!

И таких случаев, когда они встречали редкие диагнозы, было много. Иногда даже не могли понять до конца, что за диагноз. Помню, мы нашли глазную патологию сначала в одном районе Узбекистана, потом в другом, в другой семье. Нам удалось связать эти две семьи и показать, что они родственники, а мои офтальмологи долго спорили, какой диагноз правильный.

Параллельно медицинским исследованиям мы проводили чисто популяционные исследования. Надо было описать генетическую структуру популяции. Это у меня делал мой главный помощник Анатолий Арсеньевич Ревазов, и делал очень хорошо. Мне казалось, что все мои сотрудники умнее меня, и до сих пор кажется. По моему мнению, докторская диссертация А.А. Ревазова — одна из лучших работ по популяционной генетике в мире, не только в России. Техники, которые он использовал, он сам придумал, это было классно сделано, особенно в отношении изменения структуры естественного отбора в популяции в разное время.

Как помочь пациентам

Часто возникала мысль, как этим найденным нами больным и их семьям помочь. Помню, мы работали в Туркмении в племени нохурли, которое живет в нескольких кишлаках. Мы там обнаружили практически врожденное ожирение как аутосомно-рецессивное заболевание. Оно было найдено в четырех семьях, все они были связаны родством между собой, во всех семьях родители были двоюродными братьями и сестрами. В этих семьях было 12 больных ожирением. Никаких сомнений не было, что речь идет о наследственном рецессивном заболевании. Было ясно, что мы нашли новое аутосомно-рецессивное наследственное заболевание. И я пытался найти способ, чтобы помочь больным в этих семьях.

Их согласились госпитализировать в Военно-медицинскую академию. Надо было смотреть липидные профили, гормоны, такие как инсулин и глюкагон, что в этом кишлаке было невозможно. Но они отказались ехать, хотя им все оплачивали.

Были и другие случаи, когда мы пытались госпитализировать наших пациентов. Светлана Ивановна Козлова, доктор медицинских наук, профессор и моя жена, эту работу начинала. Когда она в первый раз с Бочковым поехали в Узбекистан, они нашли семью по наводке завкафедрой неврологии Самаркандского мединститута Фариды Каримовны Ханановой. Николай Павлович с ней познакомился, потом я. Очень хороший невролог, преданный делу человек. И она привела в семью, которая поразила: у них была куча всяких симптомов. Практически слепые, необычный фотодерматоз, тяжелейшая неврология, чуть ли не тетрапарезы... Их привезли в Москву и решили госпитализировать в Институт педиатрии.

Но когда их привезли в Москву, в институте объявили карантин. И эти две семьи обретались в нашем институте две недели, пока карантин не сняли. Мы их кормили, поили, размещали как могли. Потом их положили в Институт педиатрии, ими занимался профессор Борис Викторович Лебедев, который возглавлял там неврологию. Он пытался придумать, что можно для них сделать, и в каком-то смысле преуспел, потому что они почувствовал себя лучше. Они лежали около месяца, их всячески обследовали. Уже было понятно, что это за заболевание. Тогда с генами еще работать не умели, но какой ген у них изменен, мы нашли в литературе.

Надо сказать, что профессиональную помощь как генетики мы оказывали в каждой семье, которую нам представляли фельдшера и врачи. Такая помощь называется «медико-генетическое консультирование». Совершенствование медико-генетического консультирования – важная задача для медицинской генетики. В 2016 году мы с моей женой Светланой Ивановной Козловой выпустили книгу «Современное медико-генетическое консультирование». Другое дело, что работать с геном мы тогда не умели.

Слева направо: директор Томского НИИ медицинской генетики В.П. Пузырев, Н.П. Бочков, Е.К. Гинтер. 2007

Есть ли инбридинг в России

Примерно в 1980 году мы перенесли свою работу из республик Средней Азии на другие регионы. Начали работу с Костромской области. Поначалу я думал, что мы ничего не найдем: инбридинга нет, кровнородственных браков практически нет. Конечно, они почти всегда есть, и в Костромской области тоже есть кровнородственные браки, даже иногда мы встречали инцестные браки. Но структура или организация популяций в Костромской области была совершенно иной, чем в республиках Средней Азии. Инбридинг реально оказался очень низким. Он в костромских популяциях был ниже, чем можно ожидать, если бы вообще браки заключались случайно. Русские избегают кровнородственных браков. И вот, несмотря на это, вдруг оказалось, что корреляция между инбридингом и грузом наследственных болезней, очень высока. Можно сказать, что это наше основное достижение: мы обнаружили такую корреляцию для популяции, где инбридинг ниже, чем должен быть в случайно скрещивающейся популяции. Это вещь для популяционной генетики необычная, потому что влияние такого инбридинга на груз наследственной патологии никто всерьез никогда не рассматривал.

Адыгейцы, у которых мы начали работу после костромской популяции, еще больше русских избегают кровного родства, причем непонятно как. По численности популяция ограничена, их всего 60 тысяч, избежать кровнородственных браков вроде бы невозможно, и мы до сих пор не можем понять, как им это удается. Да, у адыгейцев существует система «сбора родственников». Это разные мероприятия: свадьбы, похороны, рождение детей. Собирается огромное число людей, все друг друга знают. Это один из способов, когда они могут отследить родство каждого в популяции к почти любому из ее членов. Как мы уже начали предполагать, у адыгейцев оказалось меньше наследственных болезней, чем у русских в Костромской области.

Система сбора материала для составления обширной родословной на всю элементарную популяцию, которую придумали А.А. Ревазов и В.П. Пасеков, была достаточно простой. Сначала составляли родословные для всех семей сельсовета. По большей части это были двухпоколенные родословные. Каждому члену родословной присваивался шестизначный номер. Братья и сестры отличались только последним числом в этом номере. Затем родословные углубляли с помощью местных информаторов. Это позволяло добавить в родословные обычно еще два поколения. А потом переходили к архивам ЗАГСов — местных, затем областных. Родословные вырастали еще на два-три поколения.

Наконец, переходили для дореволюционного времени к церковным архивам, самые старые из которых хранились в Москве. Значительная часть их была написана на церковнославянском языке, А.А. Ревазов его хорошо знал.

Родословные архангельских популяций удалось поднять вплоть до 10-11 поколений. Такого не делал никто в мире. Родословные, собранные таким образом, представляли собой так называемые списки сибств и могли анализироваться для выявления родства каждого члена популяции со всеми другими ее членами. В результате получались средние значения инбридинга в изученной популяции.

Ревазов и Пасеков показали, что в русской популяции близкородственных браков избегают, но из-за того, что русские сельские популяции как правило, небольшие, а соседние популяции нередко труднодостижимы, круг брачных партнеров оказывается ограниченным. И неизбежно появляются родственные браки. В этом случае супруги оказываются многократно дальними родственниками. В результате получается, что инбридинг в русских популяциях есть, хотя он существенно ниже, чем в Средней Азии. На порядки ниже, но он все равно есть. Начиная с третьего поколения в русских популяциях количество браков между родственниками такое, как оно должно было быть в природе.

Мы обследовали многие российские популяции, ряд финно-угорских популяций, таких как марийцы, удмурты, чувашей, татар, башкир и много других. Я продолжал ездить в экспедиции до тех пор, пока в 2003 году не стал директором Медико-генетического научного центра. Расставаться с экспедициями очень не хотелось. Хорошо, что эту работу продолжила моя ученица, теперь уже профессор и член-корреспондент РАН Рена Абульфазовна Зинченко. За более чем 25-летнюю работу в российских популяциях я со своими сотрудниками опубликовал более 200 статей, выступал с докладами на международных и европейских конгрессах по генетике человека.

В основном за цикл работ по популяционной генетике наследственных болезней и некоторые другие мои работы меня и избрали в Российскую академию медицинских наук сначала членом-корреспондентом, а потом действительным членом.

Второй слева — д.б.н., профессор, завлабораторией экологической генетики В.А. Спицын, третий слева — Е.К. Гинтер, справа В.И. Иванов, директор Медико-генетического научного центра с 1989 по 2001 гг.

«Наверное, наше отставание было неизбежно…»

До недавнего времени можно было в основном пытаться лечить наследственные метаболические заболевания, например, фенилкетонурию, когда есть нарушение обмена веществ. Все изменилось в районе 1990-х, когда появилась генетическая инженерия.

Мне кажется, что относительно легко оценить вклад в науку ученых разных стран по тому, чьими терминами мы пользуемся. Если взять молекулярную генетику от начала ее возникновения и до сегодняшнего дня, то мы пользуемся преимущественно англоязычными терминами и понятиями. Обидно, конечно, но факт.

В 1965 году в Москве состоялся Международный биохимический конгресс. К тому времени уже были разработаны и начали применяться технологии сиквенса белка. Стало ясно, что генетический код определяет последовательность аминокислот в белке — революционный шаг, который связывал гены с фенотипом. Это по большей части сделано не нами, хотя были работы и наши, того же академика Александра Сергеевича Спирина.

Наверное, наше отставание было неизбежно, учитывая то, в каком состоянии находилась наша генетика долгие годы. В период между 1965 и 1990 гг. был сделан ряд эпохальных открытий, в том числе о механизмах транскрипции и трансляции генов, о структуре генов (первый ген, структура которого была изучена, был ген бета-глобина), открыты эндонуклеазы, или рестриктазы, и положено начало генной инженерии, придумана полимеразная цепная реакция (ПЦР), создан метод секвенирования ДНК и многое другое.

За эти работы было присуждено несколько Нобелевских премий. Большинство этих открытий было сделано в США. В 1989 году по предложению ряда американских молекулярных биологов и генетиков Сенат США принял решение о финансировании программы «Геном человека». В расшифровку человеческого генома включились Англия, Франция, другие европейские страны, Китай. России, насколько я помню, было предложено секвенировать хромосому 13.

Сотрудники Медико-генетического центра на конференции, посвященной проекту «Геном человека». 1990-е гг.

В 2001 году результаты секвенирования генома были опубликованы двумя исследовательскими группами в журналах Nature и Science. В геноме человека было найдено немногим больше 20000 генов, отвечающих за синтез разнообразных белков. Работа по секвенированию продолжалась и дальше, ведь к 2001 году не все участки генома удалось секвенировать.

Можно сказать, что когда я начинал работу, наши представления о генетике, в частности, о генетике сложных заболеваний были примерно на одном уровне с американцами. А потом, когда появилась молекулярная генетика и генетическая инженерия, мы провалились, потому что у нас таких школ, которые могли бы готовить молекулярных генетиков, почти не было. Технологий не было, все можно было делать только на оборудовании, которые производили американцы, англичане и немцы. Но сейчас, слава богу, ситуация меняется к лучшему. Появились лаборатории, рутинно секвенирующие экзом и геном у человека.

Изменять геном растений можно, эмбрионов человека — нельзя

Вспоминаю шумную эпопею с ГМО. Много было сломано копий, много преодолено страхов и заблуждений. Но многое осталось в умах людей. Что касается генетически-модифицированных растений, то они просто вошли в нашу жизнь. Поздно возмущаться, да и нет оснований. Я уверен в том, что никакого вреда генетически модифицированные растения и продукты из них не несут. Зачем же пишут на этикетках «Без ГМО»? Все просто: чтобы деньги зарабатывать. Потому что людей напугали: если они съедят генетически модифицированное, у них тоже ДНК поменяется. А с чего она поменяется? ДНК немодифицированных растительных продуктов в наш геном не встраивается, а если мы в ней поменяли несколько генов, вдруг начнет встраиваться? Это, конечно, ерунда.

Часто говорят, что генетическое редактирование безопаснее и лучше, чем генная модификация. Думаю, тут вопрос сформулирован не очень корректно. Есть разные способы пытаться лечить наследственные болезни. Этиологически лечить — значит, лечить геном. Самый простой способ — когда ты вводишь генетическую конструкцию с нормальным геном в клетки организма. Это в том числе так называемые генотерапевтические препараты. И это первый способ, который был использован для генотерапии, но он годится не для всех заболеваний, только для некоторых. У него есть определенные недостатки, в частности, те конструкции, которые мы вводим, оказываются работающими не очень долго. Обычно они не встраиваются в хромосому, но реплицируются в клетке, и когда клетка погибает, то они погибают вместе с ней. Продолжительность их жизни может быть недостаточной, чтобы сохранять биологический эффект. Можно попытаться несколько раз вводить, но тогда возникает опасность иммунологических реакций вплоть до анафилактического шока.

Другой способ — это попробовать изменить мутантный ген. Поначалу не понимали, как это сделать, думали, что с помощью кроссинговера можно как-то попытаться. Теоретически это предполагалось, но практически не было реализовано, хотя идея о том, чтобы поменять структуру гена и попробовать в то время, когда он будет реплицироваться, вырезать из него одни основания и встроить другие, была. Поэтому, когда нашли, что микробы, чтобы защититься от фагов, имеют специальные структуры и специальный механизм, который разрушает ДНК фага (CRISPR-Cas. — PCR.NEWS), появилось предположение, что эти структуры можно использовать для генетического редактирования. В настоящее время во всем мире и у нас в Центре технологию редактирования генома пытаются применить для исправления генетического дефекта при самых разных наследственных заболеваниях. (См. об этом интервью со Светланой Смирнихиной. — PCR.NEWS)

Речь идет о том, когда и как редактирование генома можно применять эффективно. Но в целом, конечно, технологии генотерапии после периода неудач начинают развиваться достаточно стремительно. При этом у любой генетической конструкции, используемой для генотерапии, есть риск начать работать в других клетках и делать совсем не то, что нужно. Это самая главная опасность. Поэтому все попытки редактировать геном эмбриона, особенно на ранних стадиях эмбрионального развития, запрещены. Это может привести к эффектам, которых мы не ожидали и не хотели получать.

Будущее медицинской генетики

Научатся ли редактировать геном безошибочно? Я думаю, что да, это произойдет. А научатся ли излечивать все генетические заболевания? Тут трудно сказать. Требуется развитие разных технологий, в том числе работа с ранними эмбрионами, что сейчас запрещено. Поэтому некоторые наследственные заболевания сейчас точно не будут лечить, особенно, те, которые развиваются внутриутробно.

Скажем, в Чувашии мы нашли довольно широкое распространение наследственного врожденного остеопетроза. Это такое заболевание, при котором не образуются костно-мозговые полости, потому что остеокласты не работают. Известен механизм, почему они не работают. И когда ребенок рождается, у него костно-мозговых полостей нет, кроветворения нет, он не может собственную кровь производить, он начинает производить ее в селезенке, в печени – там появляются небольшие очаги кроветворения. И как такое заболевание лечить? Можно только на самых ранних стадиях в период дробления попытаться исправить этот ген. А это пока абсолютно недоступная процедура. Таких заболеваний наберется под сотню, которые развиваются очень рано и которые можно лечить, только если ты очень рано пытаешься что-то исправить. Может быть, придет время, когда можно будет сделать что-то с половыми клетками и не допускать рождения больных детей, выявляя будущих родителей, носителей мутации? Не знаю.

Научатся ли лечить такие заболевания, как синдром Дауна? Лечить патогенетически, наверное, не научатся. Сам патогенез болезни Дауна настолько сложен и там так много разных путей, которые нарушены, так много генов вовлечено в этот процесс, что говорить о патогенетическом лечении, думаю, не приходится.

В свое время у меня была идея, что беременных женщин надо отправлять в баню, потому что при высокой температуре ранние эмбрионы с таким дефектом, как болезнь Дауна, элиминируются естественным путем. Дурь, конечно. Это не может быть воспринято всерьез. Но сейчас, когда разработаны методы пренатальной диагностики, в том числе неинвазивной, выявление эмбрионов, даже не плодов с болезнью Дауна, решается относительно просто, а вот что делать с таким эмбрионом — может и должна решать сама женщина.

Генетические заболевания нужны человечеству, или это ошибка эволюции? Из того, что мы знаем о мутационном процессе, — он идет постоянно и случайным образом. Все гены равным образом могут мутировать, что будет в некоторых случаях неизбежно приводить к возникновению наследственных болезней. Из возникших зачатий минимум 90% погибает, а может, даже больше. Доходит до рождения только 10%. Мы немного знаем, почему остальные погибают. Часть их несет хромосомные мутации. Но есть ли у погибающих эмбрионов другие генетические дефекты? Этого мы точно не знаем. И никто это пока не может изучить. Мы как-то пытались навязать эту тему одной из частных фирм, но она на такую работу не согласилась.

Некоторые крупные ученые говорят, что у человека естественный отбор перестал действовать в связи с социальными изменениями и достижениями медицины. Но если бы у человека отбор был действительно ликвидирован, то какая бы могла быть численность населения Земли? Даже трудно себе представить.

Для небольшой части реализовавшихся зачатий эффективность действия отбора действительно удалось снизить. Это приводит, в частности, к росту продолжительности жизни. Хорошо это или нет? Тоже вопрос открытый. Человечеству стоит бояться, что оно по численности будет таким большим, что его нечем будет кормить. И тут как раз ГМ-растения, наверное, могут нам помочь. В общем, вопросов по-прежнему много. И чем больше мы узнаем, тем больше появляется новых.

Есть выражение, что именно генетика сделала медицину наукой. Я не знаю, так ли это. Генетика — это наука, поскольку у нее есть предсказательный аппарат. Законы Менделя — это, по существу, и есть предсказательный аппарат. Можно предсказать, что будет, если у тебя такой-то набор генов, или каким будет твой набор генов, если известны гены родителей. Медицина – это не наука, это технологии. А медицинская генетика, вероятно, находится где-то между ними.

 Е.К. Гинтер на совещании в ВОЗ


Будущее биосферы

Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский в разных местах читал лекцию «Биосфера и человечество». Это очень актуально и сейчас. Вообще, он основал много направлений в науке, не только в генетике. Ему очень нравился академик Владимир Николаевич Сукачев и его работы. В.И. Вернадский, конечно, тоже, но Сукачев — прежде всего, ведь он создал такую науку, как биогеоценология. А Николай Владимирович позднее создал радиационную биогеоценологию. У Сукачева организация жизни на Земле представлена в виде биогеоценозов. Это значит, что и косная среда, и все живые организмы от вирусов до растений и животных образуют некое единство, где все связано друг с другом. И в этом смысле отдельные участки земной коры отличаются друг от друга.

В качестве примера чаще всего приводят болото. Там все другое, начиная от микробов, которые там живут. Микробы — это самая основная часть биомассы Земли. Потом — растения, животные. И биогеоценоз, как считал Сукачев и следом за ним полагал Тимофеев-Ресовский, является естественным описанием формы существования жизни на Земле.

Не помню, описывал или нет в «Зубре» Даниил Гранин, когда в Челябинске, где был один из наших ядерных полигонов, случилась неприятность: накопилось большое количество радиоактивных отходов, и произошел взрыв, разнесло вокруг на приличное расстояние всю радиоактивную грязь. Николая Владимировича, поскольку он занимался радиационной биогеоценологией, вызвали в Москву, чтобы он возглавил работы по ликвидации последствий радиоактивного загрязнения. После беседы в правительстве он приехал в МГУ, где читал лекции, и рассказал, что ему хотят поручить такую вещь, после чего ему позвонили и сказали, что ему ничего не поручали. Так вот, радиационная биогеоценология может пригодиться, в частности, для ликвидации последствий ядерного взрыва, ядерной аварии. Хотя лучше бы, конечно, не пригодилась.

Семья

Светлана Ивановна моя вторая жена. Моя первая жена Тамара Николаевна, в девичестве Смирнова, умерла в 49 лет, она тяжело болела. Она тоже была генетиком по образованию, заканчивала кафедру генетики биофака МГУ. Я с ней познакомился в Обнинске. У нас есть общий сын. Он занимается фармацевтикой.


А со Светланой Ивановной мы познакомились в Институте медицинской генетики, потом как-то прилюбили друг друга, что называется. Правда, ей для этого пришлось расстаться со своим предыдущим супругом. Я его знал, хороший человек. Мирно расстались.

Есть ли у меня увлечения помимо работы? Честно говоря, не очень. Серьезных увлечений нет. Люблю читать, посещать театры, выставки. Сейчас это стало для нас труднодоступным. Иногда рисую. Светлана Ивановна тоже любит этим заниматься, ей доставляет удовольствие, а я просто млею от восторга, когда она что-то рисует. У нас много внуков, есть уже взрослые. Иногда нас навещают. Так и живем.

Подготовила
Наталия Лескова

Добавить в избранное