Евгений Свердлов: «Это было особое время большого энтузиазма в науке»
Мы начинаем цикл материалов об истории молекулярной биологии, молекулярной диагностики и медицины в нашей стране. О том, как рождался Институт биоорганической химии, какие открытия там совершались и какие человеческие отношения завязывались, рассказывает один из его старейших сотрудников, академик Евгений Давидович Свердлов.
«Если вы бывали в Институте молекулярной биологии, то видели на фронтоне надпись “Институт горного дела”…»
Евгений Давидович, когда и при каких обстоятельствах вы пришли в Институт биоорганической химии?
Я пришел в 1965 году. Это было старое здание на улице Вавилова, где сейчас находится Институт молекулярной биологии. Я попал в ИБХ случайно, вообще, случайность играла в моей жизни основную роль. Никогда не думал туда попасть, хотя многие мои друзья с химфака пошли туда в аспирантуру и на постоянные ставки. Вообще там было много университетских людей.
Сам ИБХ был создан в 1959 году. В том году Никита Сергеевич Хрущев решил производственные институты переместить к месту, где это производство находится. Если вы бывали в Институте молекулярной биологии, то видели на фронтоне надпись «Институт горного дела Академии наук». Никита был крутой человек, и он решил, что нечего в Москве болтаться тем, кто занимается горным или еще каким-нибудь делом, и всех из Москвы выгнал. Институт горного дела переместили в Люберцы, а здание освободилось.
В это время как раз оживали ученые после лысенковщины, в том числе представители физико-химической биологии. В это здание поместили два института: Институт физико-химической и радиационной биологии (ИРФХБ) АН СССР и Институт химии природных соединений (ИХПС) АН СССР. Если стоять лицом к этому зданию, то левую половину занял Институт физико-химической и радиационной биологии, а в правой части был Институт химии природных соединений. ИРФХБ возглавил академик Владимир Александрович Энгельгардт, уникальный ученый в области молекулярной и физико-химической биологии. А ИХПС возглавил академик Михаил Михайлович (Мих Мих) Шемякин, тоже известный химик, академик.
Мой приятель, ныне, к сожалению, покойный Всеволод Бочкарев хвастался, что был первым сотрудником этих двух институтов. Еще не было научных ставок, но были ставки обслуживающего персонала, и его взяли истопником в Институт химии природных соединений. Таким образом он был первым сотрудником института. Он очень этим гордился. Мы с ним были на одной кафедре в университете — кафедре радиохимии, но он был меня на два года старше.
Я защищал кандидатскую диссертацию по радиохимии, а пришел в ИБХ в лабораторию углеводов и нуклеотидов. Если про углеводы я еще что-то знал из лекций Александра Николаевича Несмеянова, который был ректором университета, потом много лет — президентом АН СССР, и лекции по органической химии читал совершенно блестяще, то про нуклеотиды не имел ни малейшего представления.
Как же вышло, что вы попали именно в эту лабораторию?
Когда я заканчивал аспирантуру на кафедре радиохимии химфака МГУ, к нам приехали представители одного закрытого института, отбирать кадры по моей специальности. И я прошел конкурс первым, очень радовался: у меня в это время была безработная жена и маленький ребенок, я один работал, содержал их на аспирантскую стипендию. Правда, я довольно много зарабатывал, подрабатывая в реферативном журнале «Химия», где был референтом первого класса. Рефераты меня научили сжато излагать свои мысли, это очень ценилось. И я там зарабатывал довольно прилично, но все равно это была не постоянная зарплата. Когда не приходили журналы по профилю, какое-то время я был без денег. Поэтому я хотел в этот закрытый институт: там была большая зарплата. И вдруг приходит извещение, что мне отказано.
Почему?
По-видимому, национальность моя не понравилась. И я оказался на улице. Все уже распределились, и куда деваться, я не понимал. Надо срочно искать работу. И тут мне звонит мой друг Михаил Александрович Грачев, с которым мы дружили до конца его жизни. Очень близкий мне человек во всех отношениях — мы думали одинаково, чувствовали друг друга, с полуслова понимали. Но тут он собрался уезжать в Сибирь. Перед этим он пришел к своему шефу, будущему академику Николаю Константиновичу Кочеткову в ИБХ, сказать, что хочет уехать в Новосибирск в Академгородок, потому что там один молодой человек затевает очень интересную тематику. Это был Лев Сандахчиев, потом он стал директором всем известного НПО «Вектор». А в то время, о котором я говорю, он работал в Академгородке под Новосибирском в Институте органической химии под руководством будущего академика Дмитрия Георгиевича Кнорре, тогда еще кандидата наук. И вот Миша загорелся и собирался поехать туда работать.
Но Кочетков его не отпускал. Требовал, чтобы он привел адекватную замену. Миша узнал, что я в таком сложном положении, без работы, без перспектив. Он позвонил и говорит: «Женя, приходи на мое место». Я еще не защитил диссертацию, но она уже была написана, дата защиты назначена. А Миша был старшим лаборантом, и мне как-то старшим лаборантом было идти несолидно. Но делать нечего, я согласился. Пришел к Николаю Константиновичу, который меня знал, он преподавал на химфаке. Так Миша уехал, а я попал в ИБХ, в лабораторию химии углеводов и нуклеотидов, в группу нуклеотидов, которой руководил Эдуард Израилевич Будовский, кандидат химических наук.
Эдуард Израилевич Будовский, один из первых сотрудников Института химии природных соединений АН СССР
Но вы ничего не знали про нуклеотиды. Как же вы там стали работать?
Так и стал. Зато я знал много того, чего не знал ни один человек в лаборатории Кочеткова. Например, я хорошо знал кинетику химических реакций, общую химию, математику, радиохимию, химию радиоактивных элементов, которые везде используются в качестве метки. В лаборатории такого человека не было, я оказался уникальным специалистом, к которому все сразу стали бегать и консультироваться по разным вопросам.
Будовский меня оценил, но направил подучиться на одну из первых школ по молекулярной биологии. Такую зимнюю школу после лысенковского погрома физики организовали в городе Дубна, в центре нашей атомной науки, и там преподавали в основном те люди, которых Лысенко в свое время отовсюду выгнал, и физики, которые интересовались проблемой и смотрели на нее с физической точки зрения. Молекулярную биологию там преподавали Энгельгардт, Хесин, другие выдающиеся биологи. Александр Сергеевич Спирин был тогда совсем молодой, но уже преподавал. Лекцию по дрозофиле читал Владимир Алексеевич Гвоздев, тоже будущий академик и мой очень хороший друг. Для меня его смерть — большая утрата. После университета он сразу пошел в Институт молекулярной генетики — тогда он был еще радиобиологическим отделом Курчатовского института, в лабораторию Хесина, а до этого работал со Скулачевым в соответствующей лаборатории на биофаке. Интересно, что лаборантка им сказала: «Ребята, вы будете академиками», и они оба стали академиками — Владимир Петрович Скулачев и Владимир Алексеевич Гвоздев.
Академики В.А. Гвоздев, Е.Д. Свердлов
А вам в молодости кто-нибудь такое говорил, какая-нибудь лаборантка?
Меня держали в черном теле. Самая любимая мною лаборантка высекла меня у всех на глазах.
Надеюсь, не буквально?
Буквально. Звали ее Елена Григорьевна Антонович. Она была очень маленькая, и мы ее звали «микробабушка». Я был в это время аспирантом, у меня был дипломник, который собирался идти обедать, а перед этим собрал прибор, поставил там кипятиться жидкость. Это была колба, а к ней был вставлен дефлегматор, чтобы пар конденсировался. Между колбой со спиртом и дефлегматором стоял мешочек с веществом, которое нужно было экстрагировать. Дипломник заткнул сверху пробкой, и все это взорвалось, потому что герметичная система. Начался пожар, прибежали люди, в том числе Елена Григорьевна. Пожар потушили. Она с этим дипломником провела интервью, спросила: «Почему он у тебя взорвался?» — «А я не знаю!» — «А ты не забыл заткнуть сверху пробкой?» — «Нет, я заткнул». — «Прочно?» — «Очень прочно!» И она его высекла. Проволокой.
Специальная проволока, чтобы сечь аспирантов и дипломников?
Нет, просто гибкая проволока. Прихожу с обеда, а она встречает меня с проволокой и начинает сечь куда попало. Я хватаю проволоку, вырываю, говорю: «Елена Григорьевна, за что?!»
А вы ничего не знали про пожар?
Нет. Била она, надо сказать, от души. Но я занимался борьбой, у меня был разряд, очень хорошая реакция, так что я быстро вырвал эту проволоку. Потом она объяснила, за что: чтобы не оставлял дипломника без присмотра. Конечно, я не могу настаивать на такой форме воспитания, но зато все на всю жизнь это запомнили. Не только я и этот студент — очень много народу это запомнили на химфаке. Допустим, Алексея Алексеевича Богданова, академика, спросить – он эту историю хорошо знает.
«Сидели допоздна, иногда даже оставались ночевать в лаборатории»
Если продолжить тему лаборантов, то мне дали в лаборанты Галину Сергеевну Монастырскую. Николай Константинович меня вызвал: «Евгений Давидович, многие ребята с химфака вас хорошо знают и по целине, и по учебе, говорят, что вы — человек твердый, можете подчинять себе людей. У нас есть лаборантка, с которой никто не может сработаться».
Вам удалось с ней сработаться за эти годы?
Удалось. Не то, чтобы подчинить, но заставить выполнять мои указания. Мне сказали, что жалко ее терять, она хороший специалист, очень энергичный человек, умелый. Но предупредили, что человек со сложным характером. Я подумал, что во всяких переделках бывал, мне удавалось добиваться от людей того, что мне было нужно. Подумал, что ничего страшного. Но на всякий случай не буду рассказывать всего, а то мы сильно отвлечемся от темы. Но вот с тех пор, с 1965 года, мы с Галей работаем вместе.
Г.С. Монастырская, Е.Д.Свердлов, Т.Л. Левитан – первые сотрудники лаборатории структуры и функций генов человека ИБХ РАН
Шестьдесят лет! Но вы не только работаете, вы и живете вместе.
Когда моя жена, к сожалению, умерла, я несколько лет жил один. Потом у Галины умер муж, и мы решили жить вместе. Но я поставил условие, что она меня бить не будет.
Как свойственно некоторым лаборанткам?
Именно.
Не бьет?
Нет. Но часто ругает.
Так вот, вернемся к ИБХ. На школе по молекулярной биологии, где я впервые увидел Владимира Алексеевича Гвоздева, рядом со мной сидела девушка из Института молекулярной генетики, тогда еще радиобиологического отдела Курчатовского института, и говорит: «Какие тонкие эксперименты ставит Гвоздев, правда?» А я ни слова не понимал из того, что он говорит. Абсолютно чуждая мне область.
Но я упорно ездил на каждую школу, с каждой школы привозил словарь слов, которых я не понимал, лез в литературу, смотрел, изучал, и через пару-тройку лет я достаточно хорошо понял, что такое нуклеотиды, что такое нуклеиновые кислоты. Понял до такой степени, что смог сам работать с ними и придумывать новые варианты. Эдуард Израилевич Будовский меня поддерживал, в экспериментальной работе Галя стала мне очень помогать. И мы сделали очень неплохую работу. Когда я на нее сейчас смотрю, понимаю, что это очень примитивная работа по нынешним временам.
В чем ее суть?
Это была химическая модификация — иными словами, химическое взаимодействие нуклеиновых кислот с реагентом гидроксиламином. Потом это привело к изобретению нового метода определения последовательности нуклеиновых кислот.
В 1969 году я уже был старшим научным сотрудником. У меня уже была не только Галина Сергеевна, но и другие сотрудники. В ИБХ я познакомился со многими выдающимися людьми. Во-первых, сам Николай Константинович Кочетков. Он был очень хорошим человеком, хотя нельзя сказать, что он был добренький — он был требовательный и строго наказывал за проступки. Но при этом он был очень справедливым, служил источником знания и умения. Это очень важно, чтобы во главе лаборатории или группы стоял человек, который стал бы источником нового знания, от которого исходили бы новые идеи. Вот он был таким человеком. Его все очень уважали. В лаборатории практиковались собственные праздники. Например, у нас был «день нуклеотида».
Академики РАН М.Н. Колосов, Н.К.Кочетков
Это как?
Мы собирались в какой-то день, выпивали, сочиняли всякие сценки, веселились. Атмосфера была потрясающая. Должен сказать, что в то время в науке были настоящие энтузиасты. Я сейчас смотрю — после пяти часов вечера лаборатории пустые, люди разошлись. А мы сидели допоздна, иногда даже оставались ночевать в лаборатории. У нас был дежурный, который ходил по длинному коридору второго этажа и кричал: «Чай! Чай!»
Вас не выгоняли?
Нет. Мы все были увлечены своей работой. Сидели и руководители — и Кочетков, и Будовский, мы все сидели.
Как на это смотрела ваша жена?
Она это хорошо это понимала. Она тоже воспитанница химфака. Это было особое время большого энтузиазма в науке, особенно в биологических науках. Мы вместе ходили в походы, на рыбалку. Брали с собой много спирта и крепко поддавали. Пели песни, играли на гитарах. Жизнь была совсем другой. Сейчас ничего этого нет. Люди приходят в лабораторию, как рабочие к станку, отрабатывают свое время — и всё. Не все так, но по большей части. И в результате, как мне кажется, нет ярких работ. Я их не вижу.
Вы не видите выдающихся молодых ученых?
Не вижу таких. За редкими исключениями, то, что я вижу вокруг себя, это люди, которые делают квалифицированную работу, стандартные выводы — нестандартных прорывов нет. Но это моя точка зрения. Может быть, старческое брюзжание. Но я могу так говорить: я видел нестандартные прорывы, я их сам делал.
Это происходит, потому что ты этим живешь?
Да. Ты ложишься спать с этим, просыпаешься с неожиданной мыслью, торопишься на работу, в лабораторию… Я недавно опубликовал в «Биохимии» статью, которая называлась «Несостоявшееся интервью с Сиднеем Бреннером». Это одна из самых ярких фигур в молекулярной биологии, он работал с Криком, с Уотсоном. Нобелевский лауреат, совершенно нестандартно мыслящий человек. Я в него влюбился и написал такое несостоявшееся интервью. И он там говорит, что пока в лаборатории люди сидят и пьют кофе и о чем-то громко спорят по вечерам, это значит, что там все в порядке.
А откуда вы знаете, что он именно так сказал бы?
Там все ответы были взяты из его статей. Я ему как бы задавал вопросы, а потом цитировал его ответ из этих статей.
Это горение в науке можно вернуть, или оно навсегда ушло в прошлое?
Не навсегда, но должно пройти два поколения. Если будет желание и подходящий человек, который это возглавит. За два поколения меняется психология популяции. Сейчас психология нашей российской молодежи совершенно отличается от психологии молодежи моего поколения.
Получается, ваши правнуки, может быть, смогут так же гореть в науке?
Если обстоятельства сложатся или их сложат. Моисей водил евреев по пустыне 40 лет не потому что не видел выхода, а потому что должны были пройти два поколения, чтобы рабскую психологию из них выдавить. Сменилась два поколения, рабская психология была выдавлена, создалось еврейское государство с духом независимости. Так же и здесь. Сейчас творческий дух, как мне кажется, в значительной степени испарился. Молодые люди привыкли покупать импортные «штуки», а мы все делали сами. На наших заводах или в каждом институте были мастерские, мы придумывали прибор, в мастерских его изготавливали, там были блестящие мастера. И в ИБХ, и в Курчатовском, где вообще атомную бомбу создали, потому что слесари-интеллигенты там работали. Как Гоша в «Москва слезам не верит» — такие люди были не только в кино, но и в жизни. Мастерские были центральным местом институтов, они изготавливали приборы, которые мы им чертили. И мы на этих приборах работали, а сейчас все приборы мы покупаем. Мастерские разбежались. В Курчатовском и в ИБХ тоже нет мастерских.
Почему так произошло?
Все происходило в тот период, когда появились кооперативы. У нас не было денег платить достойную зарплату. В кооперативах ее платили. И квалифицированные мастера побежали в кооперативы — семьи надо кормить. Мастер, который мог с точностью до доли микрона делать детали, стал варить решетки для кладбищ, железные двери. Я никак не мог удержать мастеров, когда был директором Института молекулярной генетики. Мне было нечего им предложить. Нам даже зарплату нерегулярно выдавали.
«Два имени – это закономерно»
В какой момент в вашей жизни появился Овчинников?
Очень давно. Мы оба дети химфака МГУ. Он учился на два или три года раньше. Но жили в одном общежитии, занимались общественной работой и хорошо относились друг к другу, были на «ты». Когда я пришел в ИБХ в первый раз, я увидел Овчинникова, проводящего занятия по гражданской обороне. Увидев меня, он дружески подмигнул.
Но, когда он стал членом-корреспондентом и директором Института после Шемякина, я позвонил ему: «Юра…» Так он ответил: «Не Юра, а Юрий Анатольевич». Провел черту между нами.
На химфаке Юрий Анатольевич работал в лаборатории выдающегося человека Юрия Александровича Арбузова. О нем надо обязательно сказать отдельно. Он из семьи знаменитого химика Александра Ерменингельдовича Арбузова, создавшего казанскую школу химиков, где интенсивно развивалась фосфорорганическая химия. Юрий Александрович обладал феноменальной памятью — на химфаке считали, что он практически наизусть помнил все соединения, описанные в фундаментальном многотомнике Бейльштейна. Его памятью пользовался Президент АН СССР Александр Николаевич Несмеянов, когда ему срочно была нужна информация по какому-нибудь соединению.
Он любил подшучивать над студентами. На первом же зачете по органической химии он спрашивал всех, как зовут его отца. Никто не знал этого сложного имени — Александр Ерминингельдович. И Арбузов всех выгнал с зачета. Зато теперь все мы это помним. И еще он влюблялся в талантливых учеников и, в частности, в Овчинникова и моего однокурсник Женю Климова. Всячески им помогал и много с ними беседовал.
Юрий Анатольевич Овчинников
Вы застали Михаила Михайловича Шемякина?
Да, когда я пришел в ИБХ, он был директором. В 1970 году должен был состояться международный конгресс по нашей специальности в Риге. ИБХ был ответственным за этот конгресс. Михаил Михайлович Шемякин, директор ИБХ, был председателем этого съезда. И на этом съезде он умер. Все произошло очень быстро. Он ехал на заседание. Стало плохо с сердцем, но он все равно поехал. Потом вдруг крикнул: «Поворачивай назад!» — шофер повернул, но было поздно. Инфаркт.
Он был очень темпераментным человеком. Ремонтировал институт, за каждым углом следил. Заходил в женский туалет и кричал: «Кто тут есть, выходи!», потому что хотел показать проектёрам, что тут надо сделать. Женщины с ужасом разбегались в разные стороны.
Так в 1970 году директором стал Юрий Анатольевич, любимый ученик и заместитель Шемякина.
Овчинников был другой?
Овчинников по внешнему поведению был разный в зависимости от обстоятельств. Как я узнал, что власть в стране сменилась, — у Овчинникова поменялись поведенческие характеристики. Допустим, он говорил, как все мы говорим сейчас — город, гуси. И он так же говорил. И вдруг стал говорить «хород», «хуси», как говорят на юге России. Хотя он из Сибири. Но он был внутри талантливейшим артистом, в самодеятельности выступал. Его даже кто-то из профессиональных артистов увидел и сказал: «Парень, иди работать в театр, ты сделаешь большую карьеру».
Он стал говорить так, потому что Горбачев пришел к власти?
Да. И он имитировал его повадки, жесты.
Зачем?
Автоматически. Он был артистичен. При том он был самостоятельным ученым, с собственными мыслями, очень глубокими. В науке он таким и оставался.
Чем была вызвана необходимость строительства нового здания института?
Стало тесно. Институт горного дела не был приспособлен для химических работ, это доставляло массу неудобств и не позволяло выполнять определенные работы, потому что требовались специальные помещения. Нужен был блок для работы с радиоактивностью, блок для работы с особо опасными микроорганизмами. И это было предусмотрено в новом комплексе.
Это ведь целый город. Там есть и спорткомплекс, и гостиница, и чего только нет.
Да, это один из самых крупных институтов в системе Академии наук. И один из самых современных по оборудованию, по планировке, по научным возможностям.
Не только наука! Юрий Анатольевич Овчинников — четвертый слева
Я не знаю другого научного института, который носил бы имя сразу двух ученых. Почему, как вы думаете, в ИБХ сделано исключение?
Я думаю, главным здесь было то, что оба они внесли огромный вклад в научную жизнь института, и нельзя сказать, чье влияние больше. Новое здание ИБХ построил именно Юрий Анатольевич Овчинников. Начали строить, я думаю, году в 1980-м. Было несколько комиссий из сотрудников Института. Я возглавлял комиссию по генноинженерному блоку.
Строили чуть ли не своими руками?
Да, мы активно участвовали в строительстве. По выходным ходили на воскресники, субботники, Юрий Анатольевич лично ходил вместе с нами. Таскали мусор, копали ямы. Ничем не брезговали. На месте нынешнего ИБХ тогда был пустырь, его отвели под строительство. Юрий Анатольевич это выбил. Пригласил югославскую фирму.
Почему не советскую?
Он полагал, не без оснований, что югославские строители сделают все более тщательно. Это была фирма, которая уже много лет работала в СССР и строила гостиницы. У нее был большой опыт, строили хорошо, качественно.
Так что два имени – это закономерно. Они оба достойны. Овчинников фактически создал другой институт. Там и сейчас решается много задач, которые в старом здании просто нельзя было ставить.
У вас с Овчинниковым много совместных публикаций.
Более 30. А еще у нас с ним есть общие патенты. Я был в составе команды, получившей Государственную премию СССР в 1981 году за работы по РНК-полимеразе, которые возглавлял Юрий Анатольевич. При его активном содействии было организовано промышленное производство интерферона, который я назвал Реаферон (рекомбинантный альфа-интерферон), и я вместе другими участниками этой непростой работы был удостоен Ленинской премии. Реаферон продается в аптеках по сей день и будет в употреблении еще очень долго.
Где то между 1975 и 1976 годами Ю.А. начал исследование структуры РНК полимеразы E.coli. В ходе этих исследований был заложен фундамент для исследований функциональных центров РНК-полимеразы, а также других ферментов, полимеризующих РНК и ДНК, который в дальнейшем сильно развил, усовершенствовал и использовал Михаил Александрович Грачев и его коллеги.
Сколько лет вы проработали в ИБХ?
Я уходил из ИБХ почти на 20 лет, когда работал директором в ИМГ, но не оставлял свою лабораторию. Так что из ИБХ я, по сути, никогда не уходил. Ушел только пять лет назад, хотя директор Александр Габибович Габибов был против. Но я ушел, потому что мне хотелось много написать. Сейчас пишу третий том своей книги. Хочется успеть.
Получается, что вы там проработали 65 лет. Сейчас вы участвуете в жизни института?
Я придерживаюсь принципа «Уходя — уходи». Я осуществлял консультантскую функцию для своей лаборатории, которую разделил на три. Постепенно они перестали нуждаться в моих консультациях, оперились и летят самостоятельно. Но в какие-то критические моменты я им помогаю. Они мне звонят, приезжают сюда, мы беседуем.
«Эта золотая медаль за успехи в молекулярной биологии у меня на первом месте…»
О ком из коллег еще хотелось бы вспомнить?
Когда я работал в ИБХ, я познакомился со многими выдающимися людьми. Во-первых, мы подружились с Владимиром Александровичем Энгельгардом. Он почему-то стал выделять меня из общей массы, и когда мы были на каком-нибудь мероприятии, например, на фуршете в посольстве, то он разыскивал меня и говорил: «Женя, вы как поедете домой?» Я говорил: «Владимир Александрович, на такси». А он говорил: «Вы не будете возражать, если я вас подвезу?» Я не возражал. И по дороге он мне рассказывал много разных вещей, читал свои стихи, а я ему рассказывал свои немудрящие вещи: как я на стройках шабашничал, например. И это продолжалось практически до конца его жизни.
Он же намного старше вас.
Намного. Он мне даже не в отцы годился, а в деды. Это был абсолютно замечательный человек, интеллигент старого образца, фельдшер в кавалерийском полку во время гражданской войны. Энгельгардт — дворянская фамилия, но воевал он на стороне красных. Его начальство уважало, и то, что удалось создать два института, было в основном благодаря тому, что во главе этого дела стоял такой человек, как Энгельгардт. Он был очень авторитетным. У меня много наград, но мне хотелось получить золотую Энгельгардтовскую медаль. И когда мне ее вручили, я был так рад, как никогда не был рад: ни когда мне Ленинскую премию вручали, ни обе Государственные премии, ни ордена. Вот эта золотая медаль за успехи в молекулярной биологии у меня на первом месте среди всех моих наград.
Второе важное знакомство — с Александром Александровичем Баевым. Это выдающаяся фигура. Он, по-моему, 18 лет отсидел в лагерях. Он проникся ко мне какими-то дружескими чувствами. А началось все с пустяка: некий шведский предприниматель, который хотел работать в области генной инженерии, приехал сюда, в Россию в поисках, с кем он мог бы здесь контактировать, и пригласил к себе на фирму четырех человек: Александра Александровича Баева, Михаила Николаевича Колосова, меня и Костю Скрябина.
Е.Д. Свердлов посещает производство в Швеции
В первый же день Костя исчез — у него везде были свои знакомые. Мы втроем остались, и этот шведский предприниматель сказал нам, чтобы мы ужинать шли в ресторан за счет его фирмы. Я никогда не ходил в ресторан за счет фирмы и стеснялся, и я позвонил Михаилу Николаевичу Колосову — мы все-таки в одном институте работали. Говорю: «Как вы посмотрите, если мы вместе пойдем поужинать?» Он сказал: «Я посмотрю на это отрицательно, я никогда не ужинаю за границей в ресторанах и вам не советую, Женя. Я вас научу, как варить яйца кипятильником в гостинице и как их везти с собой, чтобы они не разбились». Я сказал: «Спасибо, Михаил Николаевич, этот опыт будет для меня очень полезен», — и позвонил Александру Александровичу Баеву, очень стесняясь, потому что я первый раз с ним был в командировке. Сказал: «Александр Александрович, а как вы посмотрите, если мы вместе пойдем поужинаем за счет фирмы?»
Неужели он тоже посмотрел отрицательно?
Нет. Он сказал: «Женя, я буду очень рад. Я только что звонил Михаилу Николаевичу, и он мне прочел лекцию про яйца. Пойдемте». И мы с ним пошли вдвоем в ресторан. Сели за столик, выбрали еду. А мне очень хотелось выпить: мы только что приехали, был долгий перелет, хотелось расслабиться. Но я страшно стеснялся Баева — все-таки он был академик-секретарь, много старше меня. Я долго мялся, а потом говорю: «Александр Александрович, а как вы посмотрите, если я себе закажу джин с тоником?» Он сказал: «Женя, закажите два». Я заказал два, мы выпили по джину с тоником, и Александр Александрович говорит: «А не повторить ли нам?» Мы повторили. Потом взяли по коньяку. И с этого началась наша дружба. Мы о многом поговорили, и потом в командировках он всегда держался рядом со мной.
Тут я расскажу очень важный эпизод. Перед самым развалом Советского Союза создавалась стратегическая программа научного развития стран СЭВ на 25 лет. Юрий Анатольевич Овчинников поручил мне руководить нашей частью — это биологическая химия, молекулярная биология. Два тома мы выработали по этой части, и ее должен был подписать Баев. Юрий Анатольевич меня послал к нему — он отдыхал в загородной больнице Академии наук. Я приехал туда, очень стесняясь. Он там был с женой Екатериной Владимировной, очень пожилой женщиной. Номер у них был двухкомнатный: прихожая и спальня. Екатерина Владимировна была в спальне. Я постучался, вошел, он смотрит на сумку с томами у меня в руках и говорит: «Женя, что это у вас такое?» Я говорю: «Это план стратегический развития биологической науки стран СЭВ». Он берет эти два тома, и я думаю: сейчас он будет их читать — он был очень тщательный, дотошный человек, — оставит читать, а их надо было срочно сдавать. Как всегда, мы тянули до последнего, и надо было сдавать «вчера». А он уточняет: «На сколько лет эта программа?» Я говорю: «На двадцать пять». И он начинает подписывать. Говорит: «Всё, что больше, чем на десять лет, я подписываю не читая».
Почему, интересно?
Ему тогда было уже 85 лет — через десять лет ему 95, и больше он не рассчитывал прожить. Интересно, что уже при новой академии, когда не было Юрия Анатольевича, я был на даче — вдруг звонит Борис Павлович Готтих и говорит: «Женя, мы создаем программу академий на 25 лет. И надо тебе написать такие-то вещи». Я говорю, что не буду писать, но у меня есть предложение: мы в свое время написали программу развития стран СЭВ, ты в ней принимал участие. Давай возьмем из этой программы практически все, и нам ничего писать не придется. Он сказал: «Посмотрим». Так эта программа и не появилась. Так что наш труд на 25 лет остался без употребления.
Академики Е.Д. Свердлов, Д.Г. Кнорре, А.А. Баев
Ещё я хотел бы рассказать о моих заграничных контактах. Во-первых, мы подружились с Хансом Цахау — это крупный немецкий ученый, он недавно умер. Он жил в Мюнхене. Известен он тем, что установил первичную структуру второй в мире транспортной РНК — сериновой транспортной РНК. Первый в мире установил структуру тРНК Роберт Холли и получил за это Нобелевскую премию. Но за вторую уже не дали. Третью, валиновую транспортную РНК, делали у нас в России под руководством Александра Александровича Баева. В ней участвовали и ИБХ, и университет, и Сибирь. И закончили ее в лаборатории Александра Александровича Баева, и они получили за это Государственную премию — это была третья в мире тРНК.
Другое имя, которое я хотел бы упомянуть, это Бенно Мюллер-Хилл. Очень интересно, как мы познакомились и с Цахау, и с Мюллер-Хиллом, и с другими немецкими учеными: они проявили инициативу организовать двусторонний советско-германский симпозиум, причем западногерманский. И его организовали. Год проводила Россия, год — Германия. Благодаря этому я проехал по всей Германии с лекциями. Они тоже ездили по России с лекциями, и сами симпозиумы были чрезвычайно плодотворными, для нас очень важными, и установились дружеские отношения. Как раз в это время я был в депрессии по поводу Нобелевской премии за метод определения последовательностей ДНК. Ее получили Уолтер Гилберт, американец, и Фред Сэнгер, англичанин.
Почему в депрессии?
Потому что идея этого метода была придумана и опубликована мной. Я пришел к одному моему товарищу, рассказал эту идею, но мне нужно было для продолжения одно вещество, которое у него было. Я ему все рассказал, написал, он долго ничего не понимал, и я ему детально объяснял. А он ехал в командировку к американскому ученому Гилберту. И он там это рассказал. Американцы ее быстро задействовали, в то время как у нас все происходит — и сейчас, и тогда — гораздо медленнее. Я был в большом горе. У меня на двери лаборатории висела таблица: «Vanitas, vanitatum vanitus, omnia vanitas» — «Суета, суета сует, всё суета». Мюллер-Хилл увидел этот лозунг и спросил меня, что это значит. Я ему рассказал эту историю, он ее потом опубликовал в своей книге, в которой сравнивал двух еврейских мальчиков — Гилберта и Свердлова: Гилберт вел благополучную жизнь, Свердлова расстреливали немцы и т.д. Эта книга, «Лактозный оперон», вышла, он мне её прислал
Потом я понял, что ничего страшного, это обычный случай с Нобелевскими премиями — там далеко не всегда все справедливо решается. Но с Мюллер-Хиллом у меня установились очень хорошие отношения — бывая в Германии, я всегда приезжал к нему, в России на симпозиумы он всегда приходил ко мне. Тогда все это было распространено, наука была международной, а другой она и не может быть.
К сожалению, все это разрушилось. В 90-е молодежь хлынула на Запад и, по большей части, там осталась. Произошел разрыв поколений в науке. Нарушилась преемственность. Измельчали проекты. Исчез тот трудно определяемый потенциал, энтузиазм, о котором я рассказывал. Надеюсь, не навсегда. Федор Иванович Тютчев, русский поэт, философ и дипломат, написал строки, которые я часто вспоминаю: «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить. У ней особенная стать, в Россию можно только верить». Я верю. Поэтому и не уехал в лихие 90-е, хотя имел лестные предложения. И, конечно, уже никуда не уеду.
Беседовала Наталия Лескова
Меню
Все темы
0





